Вот, например, один из критиков заявляет по поводу «Егора Булычова»:
...«Совершенно очевидно, что здесь надо говорить о новой технике драматургии, так как решающим критерием является критерий практики, а практика говорит об огромном воздействии Горького-драматурга, о большой мощи горьковского театра. Этот горьковский театр надо изучать».
Нет, изучать — не надо, потому что — нечего изучать. Я написал почти двадцать пьес, и все они — более или менее слабо связанные сцены, в которых сюжетная линия совершенно не выдержана, а характеры — недописаны, неярки, неудачны. Драма должна быть строго и насквозь действенна, только при этом условии она может служить возбудителем актуальных эмоций, настоятельно необходимых в наши дни, когда требуется боевое, пламенное слово, которое обжигало бы мещанскую ржавчину душ наших.
Одна из моих пьес держится на сцене 30 лет, но — это недоразумение, ибо она устарела. Я думаю, что мне следует рассказать историю этой пьесы. Она явилась итогом моих почти двадцатилетних наблюдений над миром «бывших людей», к числу которых я отношу не только странников, обитателей ночлежек и вообще «люмпенпролетариат», но и некоторую часть интеллигентов — «размагниченных», разочарованных, оскорблённых и униженных неудачами в жизни. Я очень рано почувствовал и понял, что люди эти — неизлечимы. Коноваловы способны восхищаться героизмом, но сами они — не герои и лишь в редких случаях «рыцари на час».
Коноваловых я встречал и в среде интеллигентов. Когда я писал Бубнова, я видел перед собой не только знакомого «босяка», но и одного из интеллигентов, моего учителя. Сатин — дворянин, почтово-телеграфный чиновник, отбыл четыре года тюрьмы за убийство, алкоголик и скандалист, тоже имел «двойника» — это был брат одного из крупных революционеров, который кончил самоубийством, сидя в тюрьме. Побывав в толстовских колониях — в Тверской и Симбирской, — я и почувствовал в них нечто общее с «ночлежкой» Кувалды.
Конец восьмидесятых и начало девяностых годов можно назвать годами оправдания бессилия и утешения обречённых на гибель. Литература выбрала героем своим «не-героя», одна из повестей того времени так и была озаглавлена: «Не герой». Эта повесть читалась весьма усердно. Лозунг времени был оформлен такими словами: «Наше время — не время великих задач», — «не-герои» красноречиво доказывали друг другу правильность этого лозунга и утешались стишками:
Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат!
Кто бы ты ни был — не падай душой!
Верь: настанет пора, и погибнет Ваал!
Особенным успехом в роли утешителя пользовался Михаил Меньшиков, сначала — сотрудник либеральной «Недели», а затем — один из столпов «Нового времени», газеты, которую Салтыков-Щедрин убийственно метко назвал «Чего изволите?» Пошленькие книжки Меньшикова «О любви» и «О писательстве» жадно читались мелкой служебной интеллигенцией, особенно сельскими учителями, крупной культурной силой того времени. Очень много учителей и юношества засорило и вывихнуло себе мозги этими книгами.
Но кроме пошлейшего лицемера Меньшикова, было много утешителей, примирителей и проповедников на тему: «Придите ко мне все страдающие и обременённые, и аз упокою вы». Философическую паутину на эту тему усердно ткал и человек такого высокого давления, как автор книг: «Исповедь», «В чём моя вера?», «Царство божие внутри нас» и т. д.
Всюду проповедовалось человеколюбие. В теории оно распространялось на всех людей без различия классов и сословий, но на практике некоторых Василиев именовали Василиями Ивановичами, а большинство — Васьками, кое-которых Марий — Марьями Васильевнами, всех остальных — Машками.
С полной уверенностью могу сказать, что призывы сверху «не падать душою» до слуха Васек и Машек не достигали и процесс падения душ в ядовитую грязь быта совершался обычно непрерывно и многообразно, как всегда.
Утешители с верхних этажей жизни имели огромное количество двойников в низах, в трудовой массе. Я очень внимательно прислушивался и присматривался к ним. Они были не так хитро заперты суемудрием и спрятаны в празднословии, как люди верхних этажей. Сразу открывалось, что вот этот утешает искренно, он заговаривает свою «зубную боль в сердце» и знает, как она мучительна для людей. Но утешитель такого типа встречался очень редко. Наиболее распространён среди бродяг и странников «по святым местам» утешитель-профессионал, ремесленник, — он утешает потому, что за это — кормят. С такими утешителями вполне выдерживают сравнение современные европейские журналисты из тех, которые утешают «страдающих и обременённых» капиталистов.
Наиболее отвратительным типом утешителя является честолюбец, человечишка, который возвеличивает себя в своих глазах игрой на страданиях людей, ничтожество, которое хочет быть заметным и не только уважаемым, но и любимым. Таких не мало.
И, наконец, есть ещё весьма большое количество утешителей, которые утешают только для того, чтоб им не надоедали своими жалобами, не тревожили привычного покоя ко всему притерпевшейся холодной души.
Самое драгоценное для них именно этот покой, это устойчивое равновесие их чувствований и мыслей. Затем, для них очень дорога своя котомка, свой собственный чайник и котелок для варки пищи. Котелок и чайник предпочитают медные. Утешители этого ряда — самые умные, знающие и красноречивые. Они же поэтому и самые вредоносные. Именно таким утешителем должен был быть Лука в пьесе «На дне», но я, видимо, не сумел сделать его таким.